Чемодан под крокодилаОтца у меня нет. До пяти лет был, а потом не стало: мама распахнула жёлтый «под крокодила» чемодан, подчёркнуто аккуратными стопочками сло­жила вещи, захлопнула и вручила растерянному отцу.

Тот принял груз, тоскливо взглянул:
— Аня, может, не будем? Семья ведь у нас, дочка растёт…
Но Аня мотнула головой, поджав губы:
— Всё, Серёжа, довольно. Уходи.

И он ушёл. Отсутствие жёлтого чемодана «под крокодила» было ощу­тимо: 5-летняя я любила использо­вать его то как прямоугольную лодку, то как тесную кровать с холодной синтетической «простынкой», в общем, он был не­заменимым участником в играх. И я долго ныла, что «тузику и барсику не в чем плавать и негде спать», мама реагировала суровым взглядом и окриком: «Больше игр, что ли, нету? Свет клином на этом чемодане сошёлся?» Потом она закрывалась в ванной, вы­ходила с красными глазами, притихшая, садилась на диване с семейным альбомом, переворачивала страницы… Я подходила, тыкалась в её мягкий пахучий бок широким, как у отца, лбом и замирала. А она ласково баюкала. Не меня, себя:

— Вот тётя Маша из Хабаровска, помнишь её, Алёнка? Ну большая такая, ты ей чуть ухо с сапфировой серёжкой не оторвала. А вот дядя Алик из Читы… Помнишь, он тебе стеклянного петушка подарил, ты его зачем-то в форточку швырнула. И ведь меткая ка­кая! Я чуточку фрамугу приоткрыла, чтобы чад от котлет проветрить, глядь, петушок над ухом просвистел, ycneла голуба моя «Пете-петеньке» ноги приделать!
Мы смеялись, хотя ис тория рассказывалась в который раз. Согласно риту алу тетя Маша чудом спасала сапфировую серёжку, дядя Алик вручал петушка, а тот с прощальным блеском про летал по неизменному маршруту. Заодно на несколько минут воскресал отец, смеющийся и близкий…
Дело, конечно, было не в жёлтом чемодане «под крокодила». Просто вслух скучать по отцу мама не разрешала.

До 15 лет, пока вертлявый Игорь Патрикеев не посмотрел на меня «по-особенному», я не задумывалась, что мама тоже женщина. Красивая и молодая. Ей тоже хочется в кино, купить новое платье, вертеться в обновке пе­ред зеркалом, чтобы любимый мужчина смотрел и восхищённо приговаривал: «Анька, да ты у меня самая лучшая!» В её скудной на любовь жизни случались островки счастья: то три месяца подряд по выходным меня отправляли ночевать к бабушке, то на лето «вербовали» в пионерский лагерь на пару ненавистно одинаковых смен. В родительский день мама приезжала весёлая, непривычно шумная, в ярком сарафане и босоножках на высоченных каблуках: прошагать в них 20 минут по дорожной брусчатке от автобуса до пионерских корпусов -настоящий подвиг. Тайна каблуков мне откры­лась позже — маму попросту кто-то подвозил и оставался ждать за воротами обители «счастливого детства»… Но всё это я сложила в столбик и суммировала потом. — Мам, а я Игорю нравлюсь! Ну такой шустрый, ты его цыганёнком назвала, когда увидела! — я от души куснула яблоко.

— Не говори с набитым ртом, тоже мне, невеста. Цыганёнка помню, симпатичный парнишка, но он же, кажется, ниже тебя ростом? -деловито, не отрываясь от мытья посуды, отозвалась она.
— Ничего не ниже! — вспыхнула я и от обиды проглотила пол-яблока. — Почти до уха, до самой высокой точки! И он ещё растёт!
— Ух ты, никак обиделась?! — шутливо поддела она. — Раз так, невеста, в воскресенье пойдём тебе наряд покупать. А то придёт твой цыганёнок свататься, и кого я ему пред­ложу? Девочку Алёну в то­щей юбочке, из-под которой острые коленки торчат?
…Это было самое лучшее в городе и на всей Земле платье. Голубой крепдешин, мелкие белые горошины, талия на «кокетке», бело­снежный атласный бант на груди. Девчонки вовсю ходили на свидания в джинсах, но мама сказала: «У женщины дол­жно быть красивое платье». Я замерла перед зеркалом, она подошла сзади, взяла мои волосы в ладонь, подняла на­верх:

— С высокой причёской лучше… Ох, Алёнка, совсем ты у меня взрослая. Отец, если бы увидел, порадовался бы.
Я засопела, шевельнула лопатками, оправляя платье, и решила не упускать момент.
— Мам, неужели он ни разу не хотел на меня посмотреть?
— Как же, хотел много раз, — ответила она моему зеркальному отражению. -Да только я не позволила.
— Почему?
— Потому что не нужно,
— Кому не нужно, мам? Тебе? А мне, может, нужно было, и сейчас нужно. Ты столько лет молчишь, а я как дура спро­сить боюсь. Из-за чего ты тогда его с чемоданом выставила?
Мы так и стояли у зеркала, моё крепдешиновое отражение безмолвно спрашивало, мамин облик в ромашковом ха­лате бесцветно отвечал. Пока я не дёрнула плечом:
— Расстегни «молнию», я переоденусь.
Она послушно дёрнула «язычок», платье спало с плеч.
— Чай будешь? — через пару минут донеслось с кухни.

Когда я была маленькая, родители, как все вчерашние студенты, жили бед­но. Угол свой имелся — спасибо дедушке — а вот на радости быта нужно было зарабатывать. Сколотить капиталец хо­телось поскорее, поэтому мой рукас­тый-головастый папа отправился за длинным рублём в далёкие края, где зима длится вечно. Два года он присылал маме подробные письма на листах в трогательную клеточку, переводил деньги, иногда звонил. А мама растила меня, работала и отчаянно скучала по мужу. Наконец добровольная- ссылка закончилась, отец вернулся щедрым барином, хватило и на полированную стенку, и на кучу нужного-ненужного добра.

…Это было славное время. Они словно заново влюбились, утром вместе отводили меня в садик, вечером приходили, держась за руки. Готовят на кухне ужин, отец картошку чистит, мама по одной «принимает» шкурки и отправляет в мусорку: лишь бы рядом, слышать родной запах, вскользь коснуться губами мягкой мужниной щетины…
— Когда слишком сильно любишь, это плохо, дочка, — мама звякнула ложечкой в чашке с остывшим чаем. — Чересчур много видишь, всё замечаешь, не проща­ешь даже мелочей. А надо было закрывать глаза, не лезть с дотошными вопро­сами…

Их лодку любви покачнула кипа фотографий, привезённых отцом из края вечной мерзлоты. Маму так интересовала его далёкая другая жизнь, что она постоянно перебирала чёрно-белые сюжеты, спрашивала и получала известные тёплые ответы:
— С котелком-то? Михалыч, наш про­раб. Мужик мировой! Уехал на заработки, а дома жена с тремя пацанами осталась. Как он переживал! Сядет вечером, письма перебирает, картиночки рассмат­ривает, что сыновья нарисовали — «пап­ка и медведь», «папка и росомаха». А сам от нервов что-нибудь жуёт, натура такая. Один раз увлёкся, и недельный запас хлеба умял… А это Валерка, шебутной малый, буровик. Остался там, на кооператив зарабатывает, письмо надо написать ему… А это докторша, Люба… Ань, ну опять! При чём тут «симпатичная»? Замужем она, сын есть. Ну, подумаешь, рядом на фотографии сидим? Гос-с-спо-ди, Анька, клянусь, не обрываю уши тебе только потому, что люблю! Иди ко мне, ревнивица!..

Она почти поверила, что грустноглазая докторша по чистой случайности все­гда оказывалась в кадре рядом с отцом. Но под Новый год пришло письмо из чужого города, отправитель — Сумарокова Любовь.
— Я думала, там обычная открытка, поэтому вскрыла конверт, не дождавшись отца. Даже не думала, что читать чужие письма нехорошо… А вместе с открыткой выпал тетрадный листок: «Помню твои руки и губы», «уйду от мужа», «скучаю», «твоя Любушка-Любаша» … Как не убила его, сама не понимаю. Он говорил, что любит меня и тебя, дорожит нами, что нужно всё забыть и жить дальше. Он не хотел и ничего «там» не планировал, но разлука, тоска, вечный снег. А она просто оказалась рядом…

Чай в маминой чашке покрылся радужной плёнкой, она совсем забыла про него, глядела в окно пустыми глазами. Нет, не пустыми. В них не было ни слезинки, но там были десять лет мучитель­ной, ненужной, никуда не девшейся люб­ви. И громадного сожаления. Что в тот день она распечатала конверт и скользнула взглядом- по нервным строчкам. Что не выбросила то письмо, а показала отцу. Что некрасиво, до вспухших жил на шее, кричала на него. Что категорично собрала вещи. Что пыталась заменить, растворить в себе эту любовь, сломать и искорёжить, а получилось лишь исковеркать себе жизнь… И что мне, несмышлёной «пуговке», так не хватало жёлтого чемодана «под крокодила».
— Тоска и разлука, дочь, действительно страшное испытание. А гор­дость — глупый советчик. Да ещё любовь эта треклятая, не любовь даже, а любища. Если бы меньше любила его, махнула бы рукой на измену и жили бы дальше. Ты — при папке, я при муже… Алён, а давай сфотографируем тебя в этом платье? Так на меня в юности похожа!

Десять лет у меня не было отца. Может быть, его и дальше не будет. Всё зависит от того, кто и что ждёт меня за дверью, обитой вишнёвым дерматином. В новом девятиэтажном доме, в зелёном городке неподалёку от нашего. Адрес я взяла у мамы — ни разу она не ответила на его письма, лишь отбивала дежурную телеграмму: «Алименты получены». Внизу, на лавочке под цветущей липой, остался взволнованный до испарины Игорь Патрикеев. Я отдала ему ветровку, прикрывавшую голубое платье — ве­терок зябкий. В куртке нельзя идти к заветной двери, надо в небесном крепдешиновом облачке. В нём я по­хожа на маму, а мне так хочется по­мочь ему, подсказать. Сейчас я позво­ню в дверь с бронзовыми цифрами номера, и мне откроют… Если откроет женщина, похожая на доктора Любу, я скажу, что ошиблась, уйду и «больше никогда». Если он, не уйду. А если он сразу узнает меня… Нет, лучше не думать, лучше не мечтать.

…На пороге стоял высокий худощавый мужчина. Секунду он смотрел, шаг­нул вперёд и обнял:
— Алёнушка моя!
Ещё через секунду схватил за руки и потянул внутрь, в квартиру, где меня чуть не сбил с ног дурашливый шоколадный пёс с неугомонным хвостом. И нигде не было женщины, похожей на доктора Любу — ни фотографий, ни-че-го. Может, её вообще никогда не было?
Через пять секунд у меня был отец. Он несся вниз по лестнице в надежде, что у подъезда осталась наконец-то простившая его мама…
У меня был отец, был улыбчивый пёс, был Игорь. Когда вернётся отец, я навсегда вручу ему маму, а он мне… Я согласна на жёлтый чемодан «под крокодила».